Против правозащитницы, феминистки Светланы Анохиной завели уголовное дело за «дискредитацию» армии. Анохина рассказала «Косе», из-за чего у нее конфликт с силовиками
18 апреля управление Следственного комитета по Дагестану сообщило, что завело уголовное дело в отношении «60-летней местной жительницы» за «дискредитацию» армии. В тот же день телеграм-канал «Сапа Кавказ» сообщил, что эта жительница — Светлана Анохина, правозащитница, феминистка и главред издания «Даптар». «Коса» поговорила с ней об уголовном деле, ненависти государства и силовиков к феминизму, и о том, кто преследует девушек с Северного Кавказа.
Подписывайтесь на «Косу» в телеграме, чтобы не пропускать новые тексты!
— Как ты себя почувствовала, узнав, что против тебя завели уголовное дело?
— В целом никак. Решила, что это повод выйти в город и купить себе сирень. Я была к этому готова и удивлялась только, почему они так медлят. Я с самого начала войны открыто писала о своей позиции в соцсетях, понимая риски.
Все стало ясно еще год назад, когда к моей маме домой пришла полиция с распечаткой моих постов в инстаграме. Ей задавали вопросы, она подтвердила, что это мой аккаунт. Я понимала, для чего это делается, и ожидала уголовного дела. Но силовые ведомства не спешили. Кто знает, может, рассчитывали, что я приеду в Россию и меня радостно схватят?
— А что именно было в твоих постах?
— Для меня нынешняя война — очень больная тема. Я писала про Бучу, выкладывала фотографии, делала репосты чужих публикаций. Что именно стало поводом для возбуждения дела — пока не знаю.
— Довольно много людей высказываются в соцсетях. Но дела заводят выборочно. Как думаешь, то, что фигуранткой стала именно ты — не случайность?
— Думаю, у сотрудников правоохранительных органов на меня зуб. Я давно занимаюсь защитой прав женщин, а это у нас — дело, не одобряемое государством. Потому что у государства свои идеи о том, как нужно помогать женщинам и защищать их.
Проект «Марем» занимается эвакуацией девушек, которые столкнулись с домашним насилием и преследованиями. Мы много раз открыто рассказывали о том, что полиция играет очень странную роль в наших кейсах. Она не защищает беглянок, а, наоборот, содействует преследователям в их поимке.
Не только на Северном Кавказе, но и в целом по России у силовиков есть негласное правило — не принимать заявлений от кавказских беглянок и девушек, страдающих от домашнего насилия. Государство в эту ситуацию не вмешивается. Оно закрывает глаза: мол, у них там, на Кавказе, такие традиции. Какие еще традиции? Убивать девушек, привязывать к батарее? Нигде никому не жмет?
Один из известных примеров — история Патимат Идрисовой. Она страдала от домашнего насилия, обращалась в полицию, но ей не помогали. Она написала в СК, пришли следаки, забрали ее в Кизилюртовский РОВД, она уже думала, что спаслась, а ее через три дня просто отдали родственникам. Семье, где ее били и мучили.
— Что с ней сейчас?
— Она пыталась бежать несколько раз, и в итоге у нее все-таки получилось. Сейчас она в безопасности в другой стране. У нее большие окна, и она даже не боится жить с открытыми занавесками. Я была потрясена, когда это увидела. Когда она была в нашей кризисной квартире, то боялась даже стоять на балконе в полный рост.
— Чем полиции и государству так не угодила борьба за женские права?
— Государству выгоднее вернуть женщину «на место», отдать в распоряжение семьи. Это — общий тренд. Все эти дни любви, семьи и верности, разговоры о «семейных ценностях»… Ценности — это хорошо, но тут под ними подразумевается отсутствие свободы, молчание, толерантность к насилию.
И это — то же самое, что мы видим на более глобальном уровне. Тебя мучают в семье — но ты обязана оставаться в ней и быть ей верна. Твое государство сошло с ума — но ты должна поддерживать его, ощущать вину за то, что оно творит, переживать беспомощность, отчаяние, но ни в коем случае не высказываться открыто.
— Раньше казалось, что за феминизм преследуют только в отдельных регионах. Сейчас уже в Госдуме обсуждают, является ли феминизм экстремизмом. Пока что это только разговоры, но они многих напрягли. Как думаешь, что дальше?
— Какое-то время назад у меня брал интервью зарубежный журналист. Он спросил, ожидаю ли я, что в России будет какой-то прорыв, рост эмансипации. Я сказала, что, конечно, нет. Мы видим, как душат НКО, помогающие женщинам, слышим эти разговоры про феминизм. Я думаю, дальше будет хуже.
Это женоненавистничество, борьба против феминизма постепенно распространялась. Для меня это было очевидно, когда я читала новости о том, как кадыровцы за пределами Чечни крали людей: геев, сбежавших девушек. Никто ничего не расследовал.
У нас была история: девушку задержали московские менты, когда она искала закладку. Она в разговоре с полицией упомянула, что она из Чечни. Полицейские позвонили каким-то ребятам-чеченцам, те приехали и по-простому так ее «забрали». Стали шантажировать: либо она сдает других известных ей людей из Чечни, либо платит деньги,
— В каком смысле «сдает»?
— Рассказывает о своих друзьях из Чечни, которые употребляют наркотики, пьют алкоголь, ходят в бары — живут не так, как полагается. В их понимании человек не имеет права, уехав из родного региона, сам выбирать, как и по каким традициям ему жить. Если он где-то засветился, его будут искать, угрожать. И полицейские с этими ребятами очень плотно сотрудничают — возможно, там есть финансовая выгода. На таком шантаже можно подзаработать.
— Что стало с девушкой?
— Все нормально, ее спрятали. Никого «сдавать» она не собиралась и уже в панике искала 200 тысяч рублей, чтобы откупиться.
— Часто ли бывают случаи, когда не удается помочь? Когда человека похищают родственники, возвращают домой?
— В моей практике их было не много. Хотя бывает, что девушка пропадает. Ей составили план эвакуации, все готово, и она перестает выходить на связь. Это самое страшное, потому что не знаешь, что думать, и предполагаешь самое плохое.
— Как ты эмоционально справляешься с этой работой?
— Помню, во время последней эвакуации у меня не было сил встать с дивана, я лежала и непрерывно следила с телефона, как движется машина, на которой вывозят девушку. Это долгие поездки. Когда я понимала, что сейчас усну, передавала телефон коллеге, ненадолго засыпала, потом она меня будила, и мы следили дальше вместе. Каждый раз, когда машина останавливается на заправке, следишь за точкой на экране, затаив дыхание. Думаешь: почему так долго стоит? А что это, машина развернулась? Что случилось?
Очень много нервов, тревоги. После каждой эвакуации мы несколько дней ходим без сил. И каждый раз это страх и тоска.
— Не все понимают, как человек может решиться на такую работу — столько сил, нервов, буквально самопожертвование ради других. Почему ты вообще это выбрала?
— Да я ничего не выбирала, просто жила своей жизнью. Но ко мне часто обращались девочки за помощью и советом: кого-то шантажируют, кого-то изнасиловали.
У меня в Дагестане было больше возможностей, чем у многих других женщин. Я не этническая дагестанка, у меня нет традиционной семьи, через которую можно надавить. Пару раз пытались что-то высказать моему бывшему мужу, а он отвечал: «Сам пойди ей и скажи это все».
К тому же, у меня были контакты за пределами республики, знакомые правозащитники. Как-то так и получилось — я стала пытаться помочь девушкам, которые ко мне приходили. Потому что они просили об этом, а я могла для них что-то сделать.
— Ты уже давно не была дома и теперь точно не сможешь туда приехать. Что чувствуешь из-за этого?
— Я и до уголовного дела понимала, что не могу туда приехать. Я не была в России с тех пор, как в нашу кризисную махачкалинскую квартиру ворвались с обыском и увезли Халимат Тарамову — беглянку, чей отец связан с Кадыровым. Нам с коллегами пришлось эвакуироваться.
Я не приезжала не только из-за вопросов личной безопасности. Я перестала понимать, как находиться в России на фоне всего происходящего.
Раньше я всегда любила выезжать за границу, не упускала ни одного приглашения. Но два года назад, когда оказалось, что я не могу вернуться, меня накрыло. Одно дело — ездить куда хочешь и возвращаться когда хочешь. Совсем другое — быть насильно оторванной от дома.
— Ты любишь Кавказ?
— Я никогда не ставила вопрос так. Скажем так — это место, с которым я связана кровно. Махачкалу, например, я никогда особо не любила, мечтала из нее вырваться. Но моя жизнь и работа очень крепко меня связали с Кавказом. И сейчас такое ощущение, что я нахожусь далеко от места, где должна быть.
— У тебя две взрослые дочери. Они переживают из-за происходящего? Вообще поддерживают твои взгляды, деятельность?
— Младшая приезжала сюда, в Тбилиси, у нас как раз шла эвакуация очередной девушки. Я заметила, что она немного ревнует из-за того, что я столько внимания уделяю посторонним девушкам, постоянно говорю о них.
Старшая поддерживает, она несколько раз сама подключалась, собирала и передавала вещи девушкам, которых мы эвакуировали.
— Стало ли сложнее проводить эвакуации на расстоянии?
— Однозначно да. Раньше я могла сама выехать на место и забрать девушку. Сейчас для этого приходится искать людей. Каждый раз это столько рисков, страшно, что кого-то подставишь. Что человек попадется, и это будет твоя вина.
Одно дело — брать ответственность и риски на себя. Другое — сподвигать других делать что-то очень рискованное. Понятно, что они взрослые люди и сами делают свой выбор. Но я всегда спрашиваю себя: достаточно ли человек осознает опасность? Не подставляю ли я его?
Тем не менее, с начала года мы провели 6 эвакуаций и вывезли 11 человек.
— С началом войны ситуация на Северном Кавказе изменилась? Стало ли больше насилия?
— Как ни странно, пока что мы этого не наблюдаем. С началом войны, как и во время эпидемии ковида, обращений даже стало немного меньше. Этому есть объяснение. Общая беда объединяет жертву и мучителя. Женщинам начинает казаться, что они не могут бросить семью. Что сейчас они впрягутся, помогут близким, и к ним начнут относиться по-другому, в них разглядят человека.
Это не просто догадки. Я разговаривала с девушками, которые откладывали побег, и слышала, что у многих такие настроения.
— Не кажется, что время поворачивает вспять? Как будто мы медленно шли к толерантности и равенству, а теперь наоборот.
— Да, потому что насилие, женоненавистническая позиция все более открыто поддерживается государством. И сторонники патриархатной системы чувствуют больше поддержки, их голоса крепнут. По-моему, процесс начался после того, как заблокировали закон о домашнем насилии. Власть показала, что она не на стороне женщин и не заинтересована в их защите.
В то же время, человек, ущемленный государством, ищет, на ком сорваться, продемонстрировать власть.
— То есть мужчины ущемлены государством и отыгрываются на женщинах и детях?
— Не всегда. Но, думаю, такая тенденция есть. Это видно по Чечне. У людей там отняли право что-то решать. И те, кто физически сильнее — мужчины — часто отыгрываются, подавляя остальных.
— А какие там сейчас вообще настроения? С одной стороны, мы видим, как заговорили об империализме и колониализме, как многие стали больше задумываться о своей национальной идентичности. С другой стороны мы наблюдаем батальоны добровольцев из Чечни. Как будто в этом есть противоречие.
— Однозначного ответа у меня нет. Мой коллега Владимир Севриновский не так давно путешествовал по Чечне. Он говорил, что не встречал там поддержки войны вообще. Но у меня есть другая информация от корреспондентов на местах. Многие идут на фронт по собственному желанию. Кто-то — из-за денег, кто-то — из убеждений. Может быть, у некоторых людей осталось романтизированное представление об абреках — этаких благородных разбойниках. Хочется тоже рисковать, совершить подвиг.
Я думаю, люди на Северном Кавказе — очень неравнодушные, пассионарные. Хочется делать что-то во имя важной идеи, отстаивать какую-то идентичность, реализовываться. А нынешний политический режим таков, что возможностей для этого никаких.
Записала Юлия Дудкина